HP Luminary

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HP Luminary » Story in the details » collect your scars and wear 'em well


collect your scars and wear 'em well

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

http://funkyimg.com/i/2rc34.gif http://funkyimg.com/i/2rc35.gif
http://funkyimg.com/i/2rc36.gif http://funkyimg.com/i/2rc37.gif

Действующие лица: Renee Herbert & Andrew McСoy

Место действия: часовая башня

Время действия: 12 ноября 2021,
вечер/ночь

♫ radical face – the crooked kind ♫
but all folks are damaged goods
it ain't a talk of "if," just one of "when" and "how"

Приходит время восстанавливать утраченное. Латать дыры, наживую зашивать раны, проделанные еще в начале лета, но даже не начавшие схватываться с тех пор; и Рене впервые за долгое время не боится показаться слабой — просто потому что уже нет сил терпеть и держаться. Самые сильные ломаются, самые стойкие — теряют опору.
Но спустя долгие месяцы, спустя сотни часов тишины и отсутствия столь привычных взглядов и прикосновений, у нее все еще есть Эндрю.

Отредактировано Renee Herbert (2017-04-02 09:30:36)

+6

2

Саднит, чешется под веками, неуютно и неудобно, словно мелкие жучки пытаются выбраться наружу; Рене трет глаза холодными, вымазанными в крови пальцами — разбитыми до той степени, до которой она еще ни разу не доходила, — а из уголков глаз если что и скатывается, то только слезы. Непостоянные, словно затихающие, такие несвойственные ей, такие чужие и неприятные, что Эрбер то и дело ведет плечами, спиной вжимаясь в стену позади, тыльной стороной ладони размазывая слезы под глазами и по щекам; и, наверное, выглядит она далеко не презентабельно после всего, что случилось.
Но — совершенно точно — ей на это наплевать.
Николас Мур теряется из вида, стоит только зажмуриться — правда, уже совсем не хочется открывать глаза снова; Рене вслушивается в удаляющиеся шаги, пытается отогнать его голос, плотно засевший в голове — такой хриплый, такой глубокий и раздирающий на части словами правды, которые всегда ощущались больнее всего остального. Она позволяет себе снова смотреть на узкий и отвратительно тихий коридор только когда ни единого звука не слышится рядом с десяток минут, хотя Рене наверняка путает время, как путает сейчас и все остальное, кроме, пожалуй, своего имени.
Холодом охватывает все тело; влажная форма никак не хочет высыхать, а Рене никак не хочет использовать заклинание. Дрожат губы, дрожат пальцы и спазмами прошибает все тело, словно ток пропускают от пяток и до головы, и надо бы встать, надо бы сделать хоть что-то — пошевелиться, согреться, уйти и больше не возвращаться. Рене старательно отгоняет все мысли, которые пытаются ворваться в ее голову без стука и предупреждения, и если схватку с Николасом она проигрывает, то в этом сражении все еще может показать себя, правда, из последних сил — которых у нее осталось чертовски мало. И стоит, наверное, тщательно их распределить, стоит как-то упорядочить все то, что происходит внутри и что вот-вот произойдет; Эрбер перекатывается на полу и становится на колени, пальцами стараясь безуспешно загрести каменный пол, царапая ногти и сдирая то, что все еще осталось живого на ладонях, и осторожно поднимается, уделяя ближайшей к ней стене внимания куда больше, чем совсем недавно уделяла капитану слизеринской команды.
И путей перед ней — немерено, в ее распоряжении все коридоры Хогвартса, в том числе и потайные, но ноги сами идут в одном направлении; Рене огибает углы очень медленно и осторожно, Рене ведет пальцами по стенам и оглаживает перила лестниц, которые меняются чересчур часто в это время дня, словно пытаясь сбить ее с пути, словно пытаясь отговорить и развернуть в противоположную сторону.
— Черт бы с тобой, — рычит Рене, поворачивая обратно и выбирая длинный путь. Гостиная Гриффиндора, в совершенно другой отсюда стороне, этим вечером вряд ли озарится ее в ней появлением.

У нее не так много мест в замке, куда было бы можно пойти и где можно было бы укрыться ото всех, но как раз такое ей и показано сейчас; пожалуй, это будет самым безопасным вариантом — отсидеться и прийти в себя.
Рене не уверена, что сможет сдержать себя и не пойти за Муром следом — и пока не может определиться, для чего именно.
Она чувствует себя побежденной, чувствует себя инвалидом; таким не место на поле, таким не место в Гриффиндоре, таким не место в этом замке и, пожалуй, даже в этой жизни, но Рене не знает, за что ей зацепиться и за что ухватиться, пока она будет падать — пока она уже падает, — потому что не из тех, кто тянется за чьими-то руками помощи и не из тех, кто будет помощи просить. Не в гордости дело, а в старинных принципах, которые даже МакКой в свое время обходил с большим, большим трудом.

При мысли о МакКое у Рене подкашиваются ноги.

Их отношения — вовсе не то, что можно было бы описать словами и чему можно было бы подобрать определение или синоним. По крайней мере, таких слов Рене еще не знает. Это необходимость, на несколько процентов сдобренная зависимостью; это поддержка, по большей части состоящая из подначивания — но у них всегда только так, и никак иначе. У них всегда — тонкая грань между обожанием и ненавистью, с грубостью и постоянной жесткостью что в действиях друг с другом, что с остальными, но именно так они всегда закалялись, именно так сражались с миром и с его отстойностью во многих ее проявлениях. Именно так они становились ближе.
Рене и подумать не могла, чтобы когда-нибудь предстать перед ним другой. Обычной девчонкой, без особых стремлений и нужд; ей всегда нужно было что-то ему показывать и доказывать, лепить этим самым себя из подручных материалов, выводов и событий. Рене и подумать не могла, что он когда-нибудь сможет увидеть ее не такой, как всегда — не сильной, не стремительной, не резкой и не настойчивой.
Правда, если учесть, что их общение прервалось еще летом — событие, заставляющее Рене до сих пор до боли сжимать кулаки, — вряд ли Эндрю увидит ее хоть какой-нибудь.

У Рене впереди — последняя лестница. Она сбивается со счета еще на шестом пролете, но все равно поднимается вверх и вверх, постепенно и медленно, растягивая мгновения на долгие десятки минут, смакуя каждое из них. Ей некуда спешить, ей некуда сегодня нести себя — не к кому, незачем. Это не то, что стоило бы показывать гриффиндорцам и вовсе не то, что стоило бы видеть девушкам из ее комнаты; на самом деле, у Эрбер есть только один человек, которого не испугал бы ее вид сейчас и который не стал бы задавать лишних вопросов — хотя, пожалуй, стал бы и еще как, но — Рене не думает, что ему это нужно.
Рене не думает, что он оценит, поддержит или поймет — но зато думает о нем. Это какой-то непрерывный процесс, словно фоновый шум, но шум достаточно приятный, выверенный и не мешающий, вызывающий привыкание и зависимость не хуже и не меньше реального человека.
Эндрю крутится у Рене на фоне четыре долбанных месяца, и она ничего не может с этим поделать. Да и не хочет.
Эндрю крутится у Рене в голове, а спустя минуту — уже перед глазами; она цепляет взглядом его лицо, и ей нестерпимо сильно хочется отвернуться, но еще сильнее — продолжать смотреть, и смотреть так долго, пока глаза снова не станет жечь и щипать. Стоило бы предполагать, что он будет здесь; часовая башня всегда была их местом — его местом, — в которое Рене забредала в самых крайних из самых крайних случаев, когда критичность и надобность зашкаливала, когда ноги несли сами — ровно так же, как полчаса назад.

Ровно так же, как и полгода, и год. Так же, как когда они еще общались.

Она протягивает ему руку — ладонью вверх. Плечом вжимается в шершавую стену, чтобы иметь хоть какую-то опору, пусть не в виде самого МакКоя, так хоть в виде камней. И выдыхает тихо, закусывая губы в застывшей уже крови — не ее крови, — и ждет ответа, ждет хоть какого-то знака с той стороны, потому что впервые за долгое время не в силах предугадать поведение Эндрю и не в состоянии даже пытаться.
Но меньше всего на свете Рене хотела бы остаться сейчас одна.

Отредактировано Renee Herbert (2017-04-04 08:34:53)

+4

3

«Жил один человек, ничем особенным не отличался он от людей, что вокруг жили. И был человек сей не силен душою. Хоть и были семена добра в душе – но не давали они всходов.»

Эндрю в первый раз берет спички. Язычок пламени дрожит и обжигает. Не догорев и до середины, огонь падает на ковер. Дом горит.

Уже середина ноября. Через пару недель день святого Эндрю.
«Кретин, это же твой день, ну, эндрюдень, это день всей Шотландии», – Придурок 2 корчит рожу, в которую почти прилетает кулак. Чарльз вовремя останавливает потасовку и объясняет: «Эндрю – брат Саймона Питерса... он самый милосердный и мягкий среди апостолов.» Придурок 1 начинает ржать, Эндрю вскипает на глазах. Чарльз предлагает всем вместе сходить на праздничную ярмарку, которую организовала школа по соседству. Он хочет купить фейерверки и запустить вечером во дворе. Эта Женщина не уверена, что это хорошая идея, ведь «государство ужесточило политику в отношении салютов». Все дружно ее убеждают в том, что фейерверк не салют, а Чарльз может накрыть их магическим звуконепроницаемым щитом, чтобы не привлекать внимание маггловских госслужб. Эндрю молча уходит в комнату, которую вынужден делить с Придурком-младшим.

Самый милосердный и мягкий среди апостолов.
«Жил человек сей – как все вокруг, и управляли им прихоти его и пороки его, и сковывали его страхи и слабости его. И закипал гнев в человеке сем».
Эндрю злобно смеется этой иронии, Эндрю не умеет быть ни мягким, ни милосердным, в его руках огонь. Он выжигает плодородные земли, он лишает людей крова и скота, он оставляет уродливые отметины на телах. Святой Эндрю умел нести свой огонь, зажигать погасшие сердца, его огонь был создающим и покорным – его же огонь разрушительный и неукротимый, жадный и злой.

Эндрю во второй раз берет в руки спички.
«Отец мой, отчего не могу я жить так, как хотел бы?»
Огонь догорает до середины и гаснет на ветру. Чарльз молча отбирает коробку. Эндрю втягивает носом дымку и не выдыхает. Чарльз запускает фейерверк. Эндрю смотрит со стороны. Лицо его безучастно, сердце ломает ребра.

Эндрю в третий раз берет в руки спички.
«Отец мой, отчего я стал рабом?»

Четвертый, пятый, шестой, десятый, двадцатый.

Эндрю уже двадцать дней ни с кем не разговаривает. Еженедельные рандеву с Мисс Психологом не в счет, она умеет развязывать узлы, будь то узлы на его галстуке, будь то узлы его нервных окончаний, будь то висельные узлы. Эндрю рвет на себе волосы и завязывает узелки на них.

Эндрю берет в руки спички. Пламя дрожит на конце, медленно съедая спичку. Его свет освещает камни часовой башни. МакКой берет следующую спичку. Он никогда не был милосердным, он никогда не будет мягким. Он избивал отца, пока тот не откупился деньгами. Он плюнул в лицо отцу и забрал деньги. Он избивал мать, и у нее не было денег. Поэтому он забрал Аарона. МакКой вдыхает молочно-серую дымку и бросает под ноги сгоревшую спичку. Новая спичка обжигает палец и падает. Рене. Его огонь, сжигая мосты, «разбивая шлагбаумы на полном ходу, оставляя разрушенными города», переметнулся и на нее, и она оказалась слишком сильной, чтобы сгореть, но ожоги на ней Эндрю видел издалека, рассматривая Эрбер, но не подходя ближе. Теперь нельзя. Отберите спички. Отберите у ребенка спички, спички детям не игрушка, спрячьте спички наверху, ваш ребенок не достанет высоко, пусть ребенок ноет, что не дорос, чем спалит дом и сгорит, мать его, заживо! Эндрю вскакивает на ноги, гасит резвые язычки огня ботинком и, сцепив зубы, наблюдает черные пятна на деревянном полу башни. К черту, к черту, к черту. Это их место. Его место. К черту!

Эндрю слышит шаги и убирает спички. Эндрю слышит шаги и отходит в тень. Эндрю выходит из тени, потому что понимает, чьи шаги. Эндрю останавливается, потому что не понимает.

«Эрбер.» - Он произнес это вслух?

Он оценивает ее взглядом. Не произнося ни слова, не проявляя эмоций. Лицо его безучастно, сердце ломает ребра. Он видит ее руки, но не может понять, чья на них кровь. Ему должно быть все равно. Ему не может быть все равно.

«Кому рожу набить?» - А это?

Она протягивает ему руку, а глаза на мокром месте и красные. В его жизни не было места для слез, огонь иссушил водосточные каналы, земля забила канализацию, злой ветер унес воду из озер, люди в его маленьком государстве пили горючий скотч за неимением воды и сами на восемьдесят процентов состояли из спирта, а на двадцать – из камней, песка и экскрементов.

«Господи.» - Это тоже было про себя?

Медленным шагом он, кажется, впервые за последние полгода прорывает пузырь своего личного пространства и останавливается в нескольких сантиметрах, не смотря в глаза, не отрывая взгляда с ее мокрых ресниц. Он не принимает руку, только сильнее сдвигает брови.

«Блядь.» - Зубы точно клей-моментом связаны.

Он поднимает руку и не доводит до нее. Сжимает руку в кулак. Разжимает. Вытирает пальцами слезы и замирает – почти физически ощущая шипение на пальцах. Давай, огонь, суши, сука, высушивай, грей, мать твою; он вытирает руками ее слезы, притягивает Рене к себе, обнимает, словно ныряет в холодную воду, она сама ледяная и, кажется, дрожит, а его сердце уже точно выбило прутья своей клетки и застряло где-то в горле. Он так боится ее обжечь. Он так хочет быть мягким и милосердным, Господи, помоги.

- Эрбер. – осознает, что произносит вслух только по тому, с каким трудом это удалось: разомкнуть сцепленные зубы, заставить работать нерабочие связки. Сломавшийся голос дребезжит, как гитара с незакрученными колками. – Ебать, я не думал, что ты умеешь плакать.

Отредактировано Andrew McСoy (2017-04-10 10:21:09)

+2

4

♫ aquilo – blindside ♫
I could say that I'm broken, but I'm not

Пусто в голове; кое-как прокатится одинокая мысль тяжелым камнем по твердому полу, проскребет себе путь от и до, но выхода так и не найдет, зато причинит столько боли, что невольно начнёшь спрашивать — а куда уж больше?
Рене не спрашивает — не имеет права. Не сегодня, не в этот раз, не в подобной ситуации; все, что она сделала, только на ее совести, и во всем, к чему все пришло, виновата только она сама.
Стоило остановить себя, наплевать на гордость и желание отмщения; стоило подумать головой, а не чешущимися, зудящими кулаками — может, итог был бы немного другой.
Вот только Рене не умеет сворачивать и тормозить, для нее всегда есть только один возможный вариант, один путь решения проблемы, и свернуть она может, только получив по лицу или только натолкнувшись на МакКоя.

Второго, увы, не случилось. Первого — предостаточно.

Рене не замечает слёз, пока не становится щекотно щекам. Пока соленые капли не забираются в уголки губ, словно упрашивая — попробуй, вкуси, ощути всю горечь поражения, осознай всю тяжесть сокрытого внутри и спрятанного там же.
Эрбер силится, но запихивает переживания еще на сантиметр глубже.

На мгновение — такое быстрое и такое долгое одновременно — ей кажется, что ничего не произойдёт. Эндрю останется стоять там, где стоит, и не сдвинется с места ни под каким предлогом, и не скажет ей ничего, заставляя все внутри сжиматься еще сильнее — так, что она спросит себя, а куда уж сильнее?
МакКой протягивает руку в секунду, когда Рене уже готова сделать шаг назад. В секунду, когда что-то перестает ломаться внутри неё, но начинает предупреждающе биться, словно ища выход наружу. Его пальцы скользят по коже, а Рене становится противно — от себя, от своего вида, от своей слабости и неготовности эту слабость принимать. И когда Эндрю обнимает её, она не спешит обнять в ответ. И когда Эндрю обнимает её, у Рене хватает сил только на глубокий, судорожный вдох — так она дышала, когда МакКой сбросил ее в озеро, не зная, что та не умеет плавать. Так она дышала, когда пыталась не пойти ко дну, когда отчаянно хотела выжить.

У нее руки — ледяные, словно скованные чем-то, как после травмы, и ничуть ее не слушаются. Чернеют уже засохшие костяшки с крошкой камня на них, которую вымывать потом придется с тихим шипением и желанием раздробить их еще сильнее. Рене поднимает руки, а локти словно на шарнирах и не смазаны; ладони горят от прикосновения к одежде МакКоя, Рене скользит по ней, но не сжимает, и в его объятиях чувствует себя слишком правильно и слишком глупо.

Они не общались одну огромную вечность; ожидать теперь чуда было бы опрометчиво.

Рене отступает назад. Половина шага, а кажется, что прошла не один километр. Ускользает из объятий Эндрю секундой после того, как пробирается под кожу его фраза про слезы; не помогает — заставляет плакать сильнее.
Эрбер не любит не контролировать что-то; все должно быть ей подвластно, все должно быть определено, а сегодня еще и спокойно.
Эндрю делает больно. Эндрю делает то, что далеко от спокойствия.
— МакКой... — Рене выдыхает, а между ними уже снова пропасть, снова бездна из непонимания, неприятия и едкой гордости, которая заставляет кривить губы и сверкать глазами чуть более безумно, нежели всегда.

Рене отступает, не сводя взгляда с МакКоя. Отпускает его свитер, цепляется за стену, отпускает стену и хватает пальцами воздух, но снова проигрывает схватку; под ногами исчезает пол, исчезает первая ступенька, пятки не находят опору, и Эрбер слабо вскрикивает, пока мечется и летит вниз, пока бьет в живот мимолетное чувство невесомости и горького восторга от всего происходящего.
У нее нет сил на заклинания, хоть палочка и рядом; Рене не помнит, как ухватывается за перила, но помнит боль в коленях и впивающиеся под ребра ступеньки, и темноту перед глазами на  несколько тягучих и странных секунд.
Занозами остается на пальцах дерево ступенек, в выступ одной из которых Рене упирается лбом, переводя дыхание и давая себе поверить в то, что больше она не падает.
— Я не могу.
Она не уточняет, что именно. Она не уверена, что ее услышат.
Но стоит больших усилий признаться в этом самой себе.

Отредактировано Renee Herbert (2017-04-10 10:23:55)

+4

5

уходи, бог с тобой.
что ведет тебя вперед – то принесет назад домой.
– the retuses

Он хмурится и не решается прижать ее к себе и не отпускать уже, хотя, наверное, стоило бы сделать именно это, и пусть она бы вырывалась, у МакКоя хватка железная, тиски, смирись, Эрбер, дыши, смирись, прими, дай себя обнять, дай сказать все, что не было сказано за двадцать дней молчания и месяцы разлуки.

Надежда. Она дает ему самое важное – надежду. В то, что все еще может быть таким, как, например, год назад, два, три, и все эти тошнотворные клише про мимолетное счастье, ценности, летящее время, людей приходящих, людей уходящих, время, время, время.

Только вот МакКой продолжает молчать, парализованный ее холодом, в тупом оцепенении от ее ледяных рук, слез, замерзающий. Она делает шаг назад, и он словно делает прыжок, отчаливает с этой планеты, эрберопланеты, между ними ее тропосфера, ее стратосфера, ее мезосфера, и вот его сердце замирает в минус сто градусов по цельсию, и огонь (обида, ярость, тоска) внутри него весь сворачивается в пульсирующий фиолетовый комок. Позади остался озоновый слой, защищающий и оберегающий, и вот он – вновь обреченный, отчаявшийся, отчаянный, сжимающий кулаки и ступающий дальше в открытый космос.

Она делает шаг назад, уголок ее губ подрагивает – он не может смотреть в глаза – ее слезы обрушиваются бесконечным, кажется, потоком, и МакКой понимает. Понимает, что слишком много времени прошло. Что все, что держало между ними дистанцию – их горькая гордость, обоюдно наточенная. Обида была слишком сильной, непонимание, все это было, было, и есть до сих пор, стоит только поковыряться в его незаживающей ране. Эндрю понимает, что все происходящее – злая случайность, что время не лечит, а лишь меняет людей до неузнаваемости, сглаживает углы и умеряет боль. Можно сколько угодно заменять одно другим, запустить человеческий конвейер, МакКоя на МакИвера на МакФлетчера на МакАлистера на тысячу других, только вот МакКой сошел с ленты бракованным, слишком уж буйным, слишком нелюдимым. «Ну и вали», - хочется кричать, врезать, отдаться злости. «Зачем пришла, это мое место, мое, не твое и не наше, дай мне уже научиться говорить «я» и не думать о тебе, уходи, давай, вали отсюда на хуй и жалость свою забери». Он сдвигает брови, сцепляет зубы, сжимает кулаки. Нащупывает в кармане брюк спичку и ломает ее пополам. Снова в нем вскипает гнев, природный катаклизм в дурной голове, и в отчаянии смотрит ей прямо в глаза, остается лишь набрать в легкие воздуха и высказать уже это, невозможное, выгрызающее дыру в груди. МакКой смотрит – и видит, как глаза ее округляются и каменеют черты лица. Эрбер взмахивает руками, как крыльями, но вовсе не взлетает, наоборот, клонится назад и дальше вниз, в тень лестницы.

И притупленная таблетками реакция не дает ему схватить Рене за руку, удержать, он хватает воздух и в ужасе наблюдает, как она бьется грудной клеткой о ступени и замирает. МакКой видит, как тяжело вздымается ее грудь, слышит ее голос, но не может разобрать. Жива, в сознании, Господи. Господи, прости.

- Эр... Рене. Бля. Рене. Ебать, пиздец. – Он в два прыжка слетает по лестнице и оказывается рядом с ней. Помогает ей сесть, хватает за руки, хмуро ощупывает ребра, следит за реакцией. Наткнувшись на ее испуганный? враждебный? взгляд, произносит, пытаясь голосом достучаться до разума, - Дура, я смотрю, нет ли переломов. 

Спокойно уже касается наливающегося под кожей красно-фиолетовым ушиба, багрового пятна на губах, стирает большим пальцем кровь с царапины на скуле, сжимает челюсть, роется в карманах и выуживает пластырь, садится рядом, заклеивает ей осторожно царапину. Берет за руку, рассматривает сбитые костяшки пальцев, делает выводы. Злость там, внутри вся, внутри его разрушающий огонь, ненависть к себе, обида, боль, и черная тоска – из-за того, что он продолжает ее любить.

- Я не буду лезть не в свое дело, - он сжимает ее руку, а слова глухие, едкие, из самого его темного, желчного дна, - но, может, хватит давать людям себя ранить? Перестань прогибаться, как сучка, Эрбер, ты же сильная, ты в одиночку способна разорвать тут всем жопы по очереди, так какого хера ты показываешь, что тебе больно? Какого хуя ты даешь всяким мудакам думать, что они круче?

Часы на башне громким механическим щелчком начинают новый час, МакКой, уже сидя на ступенях, во второй раз за ночь притягивает Рене к себе, обнимает одной рукой; homo incensus – человек влюбленный, человек любящий, человек горящий, человек сгоревший.

Отредактировано Andrew McСoy (2017-08-02 16:25:35)

+2

6

На один с виду короткий, но на деле весьма затянувшийся момент — можно успеть посчитать до двадцати пяти, можно успеть огрести от преподавателя отработку, можно успеть проскакать от кабинета Трансфигурации до Зелий, если перепрыгивать по лестницам через две ступеньки, — Рене наблюдает под веками кромешную темноту, разворошенную щепоткой ярких звезд то тут, то там, то красных, то синих и белых вспышек, от которых как можно скорее хочется отвязаться. Как можно скорее вынырнуть из затягивающего тебя болота, по ступенькам на самое дно которого она слетела сама, сама же зашла в эти воды и на эту глубину, сама же легла в самое илистое место и провалилась глубже. Руки МакКоя — а это, без сомнений, они, — творят какие-то невообразимые чудеса с ее телом, словно бы на кончиках пальцев у Эндрю порошок незамедлительного воскрешения и растолченные таблетки от необдуманных поступков, хотя, конечно, может быть просто на ужин давали пончики в сахарной пудре, она не знает. Но тянется к этим пальцам, еще не раскрывая глаз, еще не совсем возвращаясь обратно из увиденного под веками космоса, и дергается лишь когда его ладони давят сильнее, чем она ожидает.
Хотя, чего она вообще может ожидать сейчас.

— Ч-черт… — Рене шипит, словно в следующий момент планирует перейти на парселтанг, пытается отпихнуть руку Эндрю от своей груди, его пальцы от разорванной губы, а потом наконец фокусируется на нем, на его лице, на его взгляде, и кое-как заставляет себя больше не мешать ему делать нужное дело.
Он рассматривает ее руку, а она пытается заглянуть ему в душу, хотя прекрасно знает, что именно там увидит — почти то же что и всегда; в МакКое много ненависти и злобы на этот мир, а теперь Эрбер в главной роли, и присаживайтесь, занимайте места на этом удивительном и чуточку устрашающем спектакле со всего двумя актерами, и тут будет, на что посмотреть.
— Прямо сейчас я показываю тебе, как мне больно, — Рене улыбается уголками губ, зная, что еще чуть-чуть — и снова пойдет кровь. — Хочешь, чтобы я перестала? Хочешь, я уйду? Тут всего несколько пролетов, один я уже преодолела. Ты выдержал без меня сто сорок два дня, хочется еще?
И замирает, понимая, что сказала больше, чем нужно было бы.

Не то чтобы она считала дни и отмечала их в календаре — нет, конечно нет. Необходимость в Эндрю и его отсутствие давили с двойной силой; это вовсе не те два минуса, которые в итоге дадут плюс или хотя бы какое-то успокоение подарят, нет. Как фоновым шумом раньше вертелись внутри все ее чувства к нему, так вертелись и все это время — только вперемешку с болью, отчаянием и темной, выедающей тоской.

Она никогда не пыталась задвинуть его на второй план. Это было бы, пожалуй, самым тяжким преступлением — даже хуже, чем переломать Мура окончательно. Но в момент, когда Рене потеряла контроль над ситуацией, когда перестала быть способной совмещать два мира и двух людей, все пошло наперекосяк. В последнее время, словно очнувшись от долгого сна, проводя целые дни, анализируя и пытаясь найти выход — и, конечно, его не находя, — Эрбер в сотне пересмотренных версий даже не отметала то, что все это время была под действием зелья.
От этой версии становилось смешно так же часто, как и хотелось плакать.

— Он заслужил.
Небольшая передышка дает Рене возможность прийти в себя и говорить не скрипящим голосом, которым стоит бы озвучивать ужастики. Кое-как получается сглатывать; во рту мерзко, словно только что произошла коронация, а сразу после зверское убийство какого-нибудь крысиного короля, Рене ведет языком по зубам, неосознанно проверяя их целостность, а потом так же неосознанно льнет щекой к руке Эндрю, которой он касался ее буквально минуту назад — а словно бы прошла уже маленькая вечность.
— Заслужил еще давно, — продолжает она, начиная с насущного, с более животрепещущего сейчас. Просто потому что не знает, в чем конкретно, судя по взгляду, ее обвиняет Эндрю. — Те, кто играют грязно, должно огребать вдвойне. Твое же правило, МакКой.

Ладонь у Эндрю теплая, чуть шершавая от постоянных тренировок, на которых он, правда, судя по слухам, не появляется уже чертовски давно. Очень знакомая; в свое время Рене исследовала его руки вдоль и поперек, выучила все линии и зацеловала каждый шрам и каждую родинку, и сейчас, замечая последние за запястье, глаза снова начинает предательски щипать, а в горле разгорается сражение за невозможность говорить.
Рене чуть отстраняется и отводит взгляд.

МакКой говорит такие простые истины, что понятны и ей, и всем вокруг. Он не говорит ничего нового, но напор в его словах заставляет, как и всегда прежде, встать и пойти вперед, и Рене встала бы, если бы не сводимые болью икры и ступни — не отговорка, но исключение на этот раз и на этот вечер.
Рене разрывает объятия и отодвигается от МакКоя ровно на столько, чтобы было удобно, чуть наклонившись и развалившись по ступеньке, положить голову ему на колени.
— У сильных тоже бывают плохие дни, — колкое «тебе ли не знать» Рене не добавляет. — С ним разговор еще не закончен. — И можно не уточнять, с кем именно. Эрбер искоса смотрит на свои развороченные костяшки и слабо улыбается. — Просто сегодня не смогла. Как… не смогла влезть в новые джинсы. Как если бы не смогла дотащить ящики до кабинета. Ну, значит, смогу завтра. Послезавтра. Столько времени впереди, МакКой.

Снова космосом накатывает темнота на сознание, снова пытается забрать в свои объятия; усталость разливается по телу подобно свинцу, и единственное, на что у Рене хватает сил — плотнее прижаться щекой к бедру Эндрю. И еще чуть-чуть — на то, чтобы не закрывать глаза.
— Знаешь, я… — начинает она и останавливается, понимая, что сказать может слишком многое. Такое не уместишь в один разговор и не запихнешь в один вечер, для этого нужно выделить чертовски много времени, потому что на языке крутится огромное море всего, в чем Рене утопает уже долгие месяцы. Все невысказанное или недосказанное, все эти попытки разговоров, заканчивавшиеся неудачей — вернее, даже не начинавшиеся. Как бочку с водой в местной теплице ее переполняет, уже выливается через края, и она совершенно не знает, как остановить все это. Как не знает, хочет ли останавливать. — Без тебя так хуево. Это неправильно, каждый день начинать по отдельности и заканчивать, не проронив ни звука — невыносимо, больно, жутко, МакКой, это выше моих сил, а я же, блять, та еще силачка, но, видимо, есть что-то, что я не могу и что не смогу. Вот Муру набить лицо не смогла сегодня — чуть-чуть не считается. Без тебя тоже не выходит, я все пытаюсь, я все глотаю эти свои таблетки для гордости, но черт, черт возьми, нахуя, зачем все это, зачем мне это, зачем мне прятаться от тебя самой и прятать то, что есть во мне, что кипит во мне, что не дает мне спать вот уже гребаных сколько-то там месяцев, я со счета сбилась на первом же и... Я не хочу так. Не хочу так больше.

Тихое «прости» она не добавляет. О болезненном «если сможешь» — старается не думать вовсе.

Отредактировано Renee Herbert (2017-08-02 20:40:13)

+1

7

Ну, конечно, он же этот список мудаков и возглавляет, спасибо за напоминание. МакКой хочет съязвить, но не успевает за ней; может разве что скосить губы в жутком подобии ухмылки, которую следующими вопросами тут же потянули за концы обратно вниз. Язык так некстати прилипает к небу намертво, а он сжимает ее запястье и смотрит внимательно, сдвинув брови к переносице. От ее слов резко становится жарко, фиолетовый пульсирующий комок разворачивается ощущением тошноты между ключицами, его разрушительная аномалия снова разгорается под кожей и покалывает на пальцах. Эндрю молчит еще долго, зная, что Эрбер ничего больше не скажет, что и это все было сказано лишь потому, что она не в себе, где же ее знаменитая гордость, где же здравый смысл, где? Ломким своим голосом Эндрю снова нарушает тишину.

— Сто сорок три, включая Суррей. Сто сорок четыре, включая сегодня. Уже вчера. Сто сорок пять, включая наступившие уже сутки, Эрбер, научись уже считать.

И опускает глаза к ее руке.

И внутри него зона отчуждения; от тараканьего резервата в черепной коробке муравьями под кожей до пяток заброшенная людьми выгоревшая территория, открытый радиоактивный источник, повышенный фон, на охраняемом периметре аномальная активность, здесь что ни орган – хабар, и все давно заросло густой травой. Он же фонит, осторожнее, Эрбер, пожалуйста, будь аккуратна; но Рене без спецпропуска, без костюма, без мозгов, с одним только пластырем на щеке льнет к его рукам, как котенок, и разлом на его сердце, его огненная архианомалия, жрет сам себя. Между отвагой и безбашенностью полшага, полслова, Эрбер давно уже их преодолела, прошла все блокпосты и снова копается в нем, и, Господи, блять, как же это больно в степени сто сорок пять, как будто его, поломанного и опустошенного, снова возвращают к жизни.

— Те, кто играют грязно, должны огребать вдвойне. Твое же правило, МакКой.

Он кивает. Хорошо. Тогда почему тебе грустно и яростно? Отчего пришла сюда в слезах? И еще вопрос: дальше-то что? А дальше она отворачивается, разрывает эти хрупкие объятья, все контакты и даже глаза отводит, в которых он успевает разглядеть неестественный блеск. Хорош уже, хватит, пожалуйста, прекрати меня ломать, здесь после катастрофы давно лишь дикие звери, покрытые мхом стенки легких и заржавелые трубы вен. Он хочет зарычать и удержать ее силой, на долю секунды хочет даже уйти и – и в исступлении выдыхает, когда она отодвигается от него лишь для того, чтобы положить голову на колени. Эндрю закрывает глаза и сглатывает, а уже через мгновение смотрит сверху-вниз, хмуро, задумчиво, и слушает, едва заметно вздрагивая, когда она произносит это эрберовское «маккой», так, как умеет только она одна, так, как у него звенело в ушах последние месяцы паранойи, отпуская вместе с ним всю его оставшуюся злость – она есть, безусловно, и к ней тоже, и к нему, злость всегда с ним, куда бы он ни пошел. Но Эрбер забирает его ненависть, вкладывает в его руки что-то другое, на что он смотрит несколько озадаченно, как будто в руках тысячу лет не держал ничего, кроме спичек. Он смотрит на острые скулы Рене, ее подрагивающие ресницы, осторожно касается ее виска и убирает прядь волос за ухо.

— Если надо помочь надрать кому-то его слизеринскую задницу, ты всегда знаешь, где меня искать.

Он дотрагивается до ее шеи, сначала осторожно, а затем опускает свою тяжелую руку, гладит ее плечи, касается ключиц, в этом всем тактильном он шарит куда-то лучше слов, в прикосновениях его, МакКоя, гораздо больше, чем во всем, что он мог бы сказать. Он молчит, слушает, старается слышать, но за всем «ты», «без тебя», «без тебя», «не могу», «не хочу» не понимает уже ничего, точнее, понимает лучше всех; моргает быстро, жмурится, стряхивает яростным кивком с глаз картинку – и смотрит на нее, снова нахмурившись, бросая фразы обрывками, кусочками, она сама же все сложит, все поймет, она знает – всегда знала:

— Заткнись, Эрбер, хватит. Расскажи мне обо всем. Но не сейчас. Потом. Пожалуйста.

Потом. Только обязательно. Только не забудь. Приди и расскажи, а я буду слушать. Принесу тебе плитку шоколада, ляжем на диване, можешь лечь на меня. Расскажешь мне все, что с тобой случилось. Только приходи, хорошо?

Он долго жует губы и думает прежде, чем добавить:

- Извини.

За что - не говорит. Она ведь и так знает.

+1

8

Рене не хочется плеваться в ответ на колкие фразы МакКоя, ей не хочется отвечать тем же тоном или привычно отвешивать ему шлепки или подзатыльники. Ей хочется остаться рядом с ним как можно дольше, быть при этом как можно ближе, насколько это вообще возможно, и Рене растягивается на ступеньке, прижимаясь щекой к коленке Эндрю, и закрывает глаза, стараясь, как и во множество дней перед этим, утихомирить разгоревшуюся внутри бурю, самое настоящее восстание, которое, как оказалось, очень сложно удержать при себе.

— Спасибо, — хриплый шепот теряется над узким лестничным пролетом, улетает еще выше и растворяется у распахнутого в ночь окна. Рене знает, что всегда может прийти к нему, что всегда может обратиться за помощью, и что чаще всего на самом деле даже не приходится далеко ходить — просто потому что Эндрю всегда так поразительно вовремя оказывается рядом. Оказывался — кроме последних ста сорока с копейками дней.

Джинсы у МакКоя шершавые, не в пример клетчатому килту, которого она не видела на нем уже исключительно давно. Пропитанные слезами щеки саднят, но Эрбер прижимается к нему как можно крепче, трется щекой о колено не открывая глаз, и снова не может унять очередную удушающую волну, накатившую и скопившуюся у горла, не может унять поток слез — тихих, горячих и горючих, о самом главном и о самом болезненном в ее жизни. И пожалуй, думает Рене, надо уже признать, что нет, не было и не будет в ее жизни кого-то важнее МакКоя, все остальное — мелочи и баловство, которое нужно прекращать, потому что далеко не дети уже, потому что уже определено все и решено, быть может даже в первый день их знакомства, ну или после первого поцелуя, ну или после лета, проведенного вместе. Это было, это уже случилось, МакКой вошел в ее жизнь так спонтанно и так удачно, что не выковыряешь обратно, да и не нужно это, потому что с ним лучше, чем без него. И без него Рене больше не хочет быть.

— Я расскажу тебе все, — Рене улыбается краешком губ снова, слизывает с губ потерявшиеся слезинки, — а потом еще долго буду просить прощения за все, что сделала и рассказала.
И улыбается шире, понимая, что этот день точно войдет в историю. Рене, просящая прощения — то еще зрелище, и случается оно реже, чем солнечные затмения.

— У меня так много внутри, МакКой, — она замолкает, но лишь для того, чтобы перетянуть руку Эндрю со своей шеи вниз и прижаться к ней губами, — столько тепла, света и любви, и все к тебе, только к тебе одному, и никто никогда не отнимет это, слышишь?
Она не требует ответа, только увлеченно целует его пальцы, ладонь и запястье, трется щекой о ристбенды и целует снова и снова, пока не высыхают влажные от слез губы, и пока где-то внутри не становится потрясающе легко.
Ей кажется, что у них впереди есть целая вечность — одна на двоих. И хоть Рене и знает, что за весь этот громадный срок им никак не обойтись без ссор и размолвок, того, что случилось с ними в этом году, она не допустит больше никогда.
Это вполне в ее силах.

— И ты меня извини.

И если они справились на этот раз, то и дальше все будет хорошо.

+1


Вы здесь » HP Luminary » Story in the details » collect your scars and wear 'em well


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно